Моя бабуля, царство ей небесное, очень боялась умереть зимой. Говорила, что будет трудно копать могилу в мерзлой земле, да и вообще – никакой радости гостям от поминок. Она рассуждала о своих похоронах так, как будто собиралась быть активным участником действия. Говорила о поминальном меню, о белых рушниках, на которых опускают гроб в могилу («Не хочу с цветочками! Пусть будет просто белое, вафельное полотенешное…»), и о том, кого нужно пригласить. А еще она утверждала, что люди умирают в тоже время года, в которое родились, а так как сама бабуля родилась 12 декабря, опасения ее были понятны.
Мне было лет шесть, и я не любила бабулины рассуждения о смерти, я любила играть ее тонким деревянным веретеном, предметом удивительным и сказочным в своем совершенстве, с выгнутым гребнем с дивными завитушками и чуть облупившейся позолотой.
Однажды игра закончилась плачевно – гребень раскололся пополам, а веретено лишилось своего длинного и тонкого, как иголочка, конца. Поразмыслив недолго, я решила скрыть следы преступления, и выбросила улики за соседский забор в заросли колючей малины. Гребень предательски сверкал на солнце, и, конечно же, очень скоро был обнаружен бабушкой. А вместе с ним и веретено – предмет раритетный и вполне еще функциональный, а вовсе не старинный сувенир, как можно было бы подумать. С помощью этого веретена бабуля очень ловко наворачивала тугие клубочки, вытащив тонкую ниточку из пушистого бочка рыхлого кома мохера или шерсти.
- Шо ты наробыла! – ругалась бабуля. – Хто разрешил брать веретено!
Я сидела под кроватью, забившись в угол с пыльными хлопьями, и следила за бабушкиными ногами в клетчатых тапочках с затоптанными задниками. Ноги в тапочках терпеливо ждали, когда я вылезу. Белое вышитое покрывало спускалось до полу и надежно скрывало меня от бабулиных глаз. Радикулит не позволял ей наклониться и вытащить меня из укрытия.
- Сыдыш? Ну, сыды, сыды… - говорила бабушка уже спокойней.
Я сидела молча, согнувшись пополам под просевшей от времени кроватью, собирая пылищу тонкими косичками-крысиными хвостиками. Бабуля поправила пирамиду пуховых подушек, пригладила ладонью бордовые гроздья калины на покрывале, потом вздохнула, сказала еще пару неодобрительных фраз о моем поведении и ушла на улицу – вязать коврики толстым белым крючком, греясь на солнце.
***
Я вспоминаю бабушку, и порой сама мысль о том, что сгорбленная маленькая старушка с вострыми темными глазками, которая кряхтит, перевязывая радикулитную поясницу козьим шарфом и капает «на свет» резкие, дурно пахнущие капли пустырника, была когда-то молодой и привлекательной, и более того – была когда-то чьей-то дочерью, да просто ребенком, в конце-концов, маленькой трогательной девочкой, эта мысль кажется мне не просто странной, а даже кощунственной.
Она родилась в селе Поповка, что под Полтавой, в 1911 году, и была третьим ребенком в семье Моисея Платоновича Копыльця и его жены Натальи. Звали мою бабулю Сашей. Шурочкой. Когда ей было лет пятнадцать, она уехала в Карловку, районный центр, учиться шить. За шитейную науку Саша работала у портнихи по хозяйству и смотрела за ее детьми. Вставала с петухами, спала на лавке в сенях, питалась скудно.
Кроме науки шитейной, бабуля тогда же постигла и науку работы кассиром в магазине. Я не помню точно, где она училась, где приобрела профессию, но произошло это примерно в те же годы, и в родительский дом в селе Поповка Шурочка не вернулась.
Всегда опрятная, в новом платье (не зря же шить научилась!), в туфлях на высоких каблуках и в тонких беленьких носочках – особый шик – по первому морозцу бежала она на сельские танцы. «Пока бежишь, так ноги, бувае, шой примерзнут к туфлям», вспоминала потом, смеясь.
В кавалерах недостатка не было, но вышла она замуж за разведенного да еще с двумя детьми – моего будущего деда Левка. 2 марта 1937 года родилась моя мама. Бабуля назвала ее Аллой.
А через четыре с половиной года началась война. Моей бабушке в то время было тридцать лет... Дед-белобилетник на передовую не попал, но был призван рыть окопы в стройбате. Бабушка же пережила оккупацию. В тот момент, когда немецкие войска вошли в Карловку, у бабули на руках была дочь четырех лет, почти трехлетняя Света (дочка сестры Даши, погибшей в самом начале войны) и девочка-подросток Дуня, прибившаяся к дому случайно военными волнами.
Бабуля рассказывала, что когда немцы только пришли в Карловку, они были настроены благожелательно. Правда, все равно пришлось перебраться из дома в сарай, а во время бомбежек и в погреб. В доме же расположился немецкий офицер. Когда его не было, бабуля приходила разогреть детям картошку в печи. Однажды, не заметив, что постоялец поставил в углу печки просушить сапоги, сожгла их напрочь. Очень испугалась, пыталась уничтожить следы «преступления». Немец же оказался человеком незлобивым. За сапоги уничтоженные не ругал. Более того, время от времени звал бабушку и настоятельно предлагал ей продукты – свой офицерский сухпай. Сначала бабуля брать продукты отказывалась, но фриц показывал ей фотографию своей семьи, говорил что-то по-немецки, и опять начинал совать в руки еду. На снимке была изображена белесая фрау с двумя маленькими детьми. На глаза немецкого офицера наворачивались слезы, когда он смотрел на фото. Бабушка говорила, что он не верил, что увидит еще своих детей, но, отдавая свои продукты украинской женщине, надеялся, что кто-то в лихую годину покормит его семью в далекой Германии. И я надеюсь, что так оно и сложилось и что какой-то неизвестный русский солдат, которому не поставлен памятник, поделился последней краюхой хлеба с белесой немецкой фрау, прижимающей к груди двух перепуганных детишек….
Когда немцы уходили, они зверствовали. Бабуля с детьми спрятались в погребе и просидели там несколько дней, пока немецкие солдаты громили и жгли несчастную Карловку.
Послевоенные годы были голодными и жестокими. Бабуля говорила, что за унесенную с колхозного поля свеклу или морковку сажали в тюрьму. Дед работал на продовольственном складе, бабушка кассиром в хлебном магазине. Думаю, они не бедствовали, однако ж, и соблазнов место давало немало.
К тому времени, как маме исполнилось 18, бабуля работала в большом карловском "супермаркете", где продавали всё, необходимое для жизни, от штанов до селедки. Очередная проверка выявила недостачу, дело пытались замять, но не получилось. Справедливо или не очень, но бабуля отсидела пару лет. Да, было и такое в ее биографии.
Возвращение же из мест не столь отдаленных удачно совпало с рождением Ларисы, моей старшей сестры. Когда внучке исполнилось восемь месяцев, бабуля забрала ее к себе и «доглядала» до школы. В школу же Лариса пошла уже «при родителях», в Днепропетровске, но, когда была классе во втором, дед вышел на пенсию, и возле сестры опять появилась бабушка Шура: старики переехали в город, чтобы быть поближе к единственной дочери, к нам. Они продали дом в Карловке и купили другой - в Днепропетровске.
Этот новый дом был маленький и низкий, словно стремился растечься по земле. В одной половине жили дед с бабулей, вторую – сдавали за деньги. Сколько я помню, снаружи дом каждый год белила моя уже взрослая сестра, изнутри – бабушка облагораживала самовязанными круглыми ковриками.
Принцип создания коврика прост. Нужно собрать весь тряпичный хлам, разрезать его большими шершавыми ножницами на ровные длинные полоски и вязать толстым пластмассовым крючком в круг, с каждым рядом набирая диаметр. Ковриков было море, они были везде – у порога, у кроватей, под столом и перед холодильником. Новые, нестиранные, из трикотажных Ларисиных кофт и моих не сношенных до дыр вещей, в комнатах. Старые, из бабушкиных чулок и линялых дедовых рубах – в коридоре, на веранде и даже в сарае, перед погребом. Я любила гадать по коврикам: это мой халат с мышками, это сестрина школьная юбка, а это дедова роба, в которой он делал грязную работу в саду – подрезал виноград или жег по осени опавшие сухие листья.
Война, голод, тюрьма... Моей бабушке выпало на долю пережить самое страшное — смерть единственного ребенка. Моя мама умерла в предпоследний день високосного 1980 года.
Помню похороны, в большой комнате на столе поставили гроб. Мама почему-то лежала в нем в платке, хотя при жизни платки не носила. А туфли, ее новые черные туфли лежали рядом с ней, в ногах.
Было очень много людей. Все в черном, многие плакали. И между этими черными людьми было не протиснуться, не пройти. Они заполнили дом, двор, и даже улицу. Они принесли мертвые шуршащие венки с черными лентами и много мимозы. Горы мимозы, и она так сильно пахла, что невозможно было спрятаться от этого запаха, сладкого до тошноты, запаха, который навсегда останется для меня запахом смерти и горя.
С того дня бабуля начала стареть.
Когда мне исполнилось 15 лет, я перебралась к бабуле насовсем. Спала в гостевой, на мягком диване. У противоположной стены стоял второй диван – жесткий, брезентовый, с потемневшим зеркалом на спинке – для нежданных гостей. Большой раздвижной стол у окна, посреди него вазочка для карамелек на высокой потускневшей ножке. Этажерка с фотографиями: мама, бабулины сестры, моя сестра Лариса. Я в первом классе. Испуганное бледное личико с дикими глазками, какие бывают у детей, никогда не посещавших детский сад… Накрахмаленные донельзя белые занавески на маленьких окнах - железными завесами.
Удобства во дворе, мыться – греть воду.
Я бегала за дом курить, туда, где росла малина. Еще за домом росла старая груша, которая, несмотря на преклонный возраст, нещадно плодоносила и большие желтые груши падали с верхушки, расплющиваясь скользкими блинами.
Я курила и прислушивалась, не шаркают ли по дорожке старые бабушкины тапки, не идет ли она за дом, в недобрых подозрениях. Иногда я лазила курить на чердак, бабушка уже много лет не могла туда добраться, поэтому курить на чердаке было «безопасно». Шаткая смоляная лестница, верхние ступеньки опутаны липкими усами приставучего винограда... Он окутывал дом, как враждебное тело, из его кислых терпких плодов бабушка делала мутное вязкое вино.
На чердаке было сухо и пыльно, но чисто. В дальнем углу - ящик спичек и ящик хозяйственного мыла. Каждую осень бабуля велела поднимать на чердак пустые стеклянные банки, и каждое лето снимать их вниз – для запасов на зиму. Рядом в деревянном ящике формочки для пасок – каждая завернута в газету. Паска – это пасхальный кулич - по-русски, сладкая выпечка с ванилью и изюмом, по крайней мере, бабуля пекла их именно так. Бабушка Шура была умеренно религиозным человеком. От нее я узнала, что есть церковные праздники и что она же крестила меня трехлетнюю, соврав, что «пойдем в музей».
Превыше всех праздников бабуля почитала Пасху и пекла всегда много пасок, часть оставляла себе, часть раздавала соседям. Темные железные формочки изначально были тарой для неизвестных консервов. Впрочем на одной было иностранными буквами написано «Горошек». Это было большая формочка, а мне больше нравились маленькие, безымянные. Из них появлялись паски размером со стакан, из их коричневых шершавых боков торчали поджаренные изюмины. Бабуля выстраивала паски стройными рядами на белом вафельном полотенце: высокие и толстые – задним рядом, у окна, маленькие и узкие – ближе к краю стола… Сверху бабушка мазала выпечку белой сладкой жижей и посыпала разноцветным сахаром. Жижа застывала, и головы пасок покрывались хрупкой коркой. Когда пасковую голову разрезали, корка лопалась и осыпалась на тарелку. Я ее собирала пальцами и ела. Иногда тихонько обдирала белую корку с еще живых пасок. Не полностью, а слегка, по кругу, чтоб не очень заметно было....
Бабуля научила меня молитве. Просто так, на всякий случай. «Отче наш, иже иси на небеси…» Я не чувствовала внутренней необходимости заучивать это, но детская память цепкая.
Моя старшая сестра Лариса знает неимоверное количество молитв, несколько раз прочла Библию, может выстоять всенощную. Я путаю руки, какой креститься… Молитву ту, однако помню. «Отче наш, иже иси…»
***
Бабушка пережила мою маму на пятнадцать лет и до последнего дня сохранила здравый ум. Я помню бабулю, сидящую на низеньком широком табурете у распахнутых дверей дома. Маленькая сгорбленная старушка с очень живыми карими глазами, в белом платочке, в самосшитом фартуке и в темно-зеленых тапочках с затоптанными задниками. Сидит, греется на солнце и что-нибудь рассказывает. Вспоминает…
Она часто говорила, что много лет назад, когда у нее случился первый серьезный приступ радикулита, моя мама Алла рассказала ей свой сон. Будто бы пришла прабабушка Наталья и стала у порога. Мама же, понимая, что та уж давно умерла, спросила: «Вы за мамой?..» «Нет, ответила умершая. — Твоя мама будет жить долго, но будет очень болеть». А потом вздохнула и добавила: «Первой умрет Антонина, а Саша после нее, потом Дуня, а последней – Маруся» И ушла, перечислив всех бабулиных сестер, но ни словом не обмолвившись, что вперед всех старушек умрет сама Алла…
Когда умерла бабушка Тоня, бабуля стала готовиться. Я уже жила в Москве и, прощаясь со мной, когда я уезжала с каникул, бабушка говорила: «Умру я скоро». Я отшучивалась: «Вы только обещаете!» «Умру, - каждый раз настаивала бабуля. — А ты ж и на похороны до мэнэ не прийдеш». «Ну что Вы! уверяла ее я. На похороны точно приеду».
О бабулиной смерти мне сообщил отец по телефону. Тогда я уже была знакома со своим будущим мужем, он отвез меня в аэропорт Быково, пытался посадить на самолет, но, увы, ничего не получилось: билетов не было, а без телеграммы, подтверждающей смерть близкого человека, в самолет меня не взяли. Я приехала через сутки на поезде. Бабулю уже похоронили. Не успела… Бабушкины пророчества оказались верными.
Сестра сказала, что за два дня до смерти бабушка попросила соседку привезти к ней священника и исповедовалась. Тяготилась ли неизвестными мне грехами, а может, просто хотела легкости и покоя – не знаю, но батюшка исповедь принял и все отпустил.
А в тот день, когда бабуля умерла, стояло доброе теплое лето и до самого рассвета пахли сладким дурманом ночные фиалки...
Опубликовано в сборнике "Фото как хокку"
Составитель Б. Акунин
Захаров, 2011