Моя мама была святая. По крайней мере, такое впечатление создается, когда я разговариваю с людьми, которые ее хорошо знали. Как-то спросила старшую сестру: «Какие у мамы были недостатки?». Лариса подумала и сказала: «Ты знаешь, не было… Никаких. По крайней мере, я не помню. Она была очень доброй, мягкой. Никогда не показывала, что огорчена или обижена… Никогда не ругала. Все могла понять. Нет, не было у нее недостатков».
Помню, в 1987 году не поступив в университет, я пришла в статотдел городской больницы скорой помощи, где работал на выездной бригаде отец, и где семь лет назад, работала мама инженером по технике безопасности. Завотделом Дина Марковна привела меня в большую комнату и, представляя «девочкам» ( возраст девочек колебался от 35 лет до 60), сказала – «Это дочка Аллы…» Все повернулись ко мне, заохали, закачали головами, кто-то заплакал. К тому времени я уже привыкла к такой реакции. Когда вспоминали маму, кто-нибудь обязательно плакал. Годы шли, а люди ее помнили.
А я – почти нет... Это кажется странным, особенно, если учесть, что она умерла, когда мне было уже десять лет. Но, тем не менее, это так. Вспышки памяти, как внезапный свет, дают размытую картинку и яркое ощущение – не больше. Мгновение… Еще мгновение…
Что я о ней знаю….Мама была единственной дочерью моей бабушки, любимой и хорошей, мать свою уважала и ценила. А вот с дедом были странные отношения и никто так и не смог мне объяснить, почему так сложилось, почему она с ним почти не разговаривала.
Она хорошо училась, всего несколько четверок. В молодости была симпатичной и улыбчивой, если судить по фотографиям.
Я не знаю, как они познакомились с отцом, и уже не у кого спросить, но знаю, что это произошло, когда оба учились в Полтаве, в медицинском училище. Я знаю, что они любили друг друга. По-другому и не могло быть, потому что с моим отцом можно было жить только, если любишь.
Мама заканчивала акушерское отделение, папа – фельдшерское. Встретились. Стали жить. Все родственники были против. Бабуля Шура (с маминой стороны) – потому, что «он ей не пара», «з села», «не семья, а якись когуты». («Когуты» – мрачные, неумные, дурные люди. – прим. переводчика). Дед Иван ( с папиной стороны) был против, потому что моему отцу тогда было всего 19 лет, а, по твердому убеждению деда, жениться мальчику до тридцати не следует. Да и выбор свой нужно согласовывать с родителями. И вообще – она старше на полтора года.
Мама с отцом закончили училище в один год и «распределились» подальше – в Западную Украину, Винницкую область. Там в селе Ворвуленци они были единственными медиками. Папа лечил «от всех болезней», мама принимала роды. На Западной Украине родители прожили несколько лет.
У мамы была четвертая группа крови, отрицательный резус. Тогда это была проблема. Оптимальное количество беременностей, чтобы остаться здоровой – одна, оптимальное количество детей, чтобы они родились здоровыми – один. В первый год совместной жизни у мамы случился выкидыш. Отец говорил, что виновата кукуруза. Дело было во времена Хрущева, возделывать кукурузную делянку должен был чуть каждый гражданин Союза. Отец утверждал, что на этой кукурузной делянке она и переработала.
А через год родилась Лариса. За месяц до ее рождения родители расписались в сельсовете. Когда Ларисе было восемь месяцев, приехала бабуля Шура и забрала внучку к себе – растить и воспитывать. Растила она ее до самой школы. Почему мама отдала ребенка – для меня загадка, но судить ее я не могу – не чувствую морального права. Значит, так было нужно, так было лучше. Да и отношения «взрослая дочь – мать», где дочь - я, для меня неизвестны.
Потом родители приехали в Днепропетровск, поступили институты. Им было под тридцать. Отец поступил в медицинский, а мама в последний момент передумала и пошла в химико-технологический. «Зря», - всегда говорил отец, - «она бы прошла в мед. Она отлично знала химию и помогала мне готовиться к экзамену».
Химия – единственная наука, которую я не знаю вообще. То есть абсолютно…
В Днепропетровске родилась я. Мама хотела второго ребенка, это было ее решение. Знаю, что она со мной долго лежала на сохранении. Резус фоктор, третья беременность.
После диплома, отца направили работать главным врачом в поселковую больницу в Беликах (Полтавская область), куда они и поехали с мамой, десятилетней Ларисой и со мной – тихим спокойным младенцем нескольких месяцев от роду.
Это был пик папиной карьеры. Он был отличным врачом, но никаким администратором. Он купировал эпилептические припадки сеансами гипноза, пациенты, а особенно их родственники, папу ценили и щедро везли подарки - молочных поросят, коричневые куриные яйца и дорогой коньяк. В благодарность. Мы прожили в поселке Белики Полтавской области лет пять, и ярче всего из этого периода я помню звон кастрюль, ударяющихся о железные скобы высокого забора. В гневе, сдобренном дорогим коньяком, отец был силен. Утихомирить его могла только мама. «Она всегда служила буфером между мною и миром», - говорил отец. Позже, когда она умерла, миру вокруг отца стало очень трудно.
После скандала с партийным начальством, отца с должности сняли, и родители вернулись в Днепропетровск. Купили домик-развалюху у цыган, с большим участком, который вкупе с самозахваченной полоской земли у «ривчака» - небольшого ручейка, получился размером почти в 25 соток.
Сначала построили времянку – две комнаты с кухней из дырчатого тяжелого шлакоблока, переехали семьей в нее и стали строить дом. Настоящий, большой, чтоб на многие лета и на много народу. Я тогда больше жила у бабушки, от нее ходила в начальную школу, спала у бабули на скрипучей железной кровати, играла в длинные сюжетные игры с мягкими игрушками и резиновыми пупсами, читала свои первые книжки.
Что я помню…
….Денег не хватало – все шло на стройку. Помню, мама купила маленькую картинку-аппликацию: два толстых зайчика, один с балалайкой, второй – вприсядку, застыли под слоем лака в соломенном веселье. Купила и поставила на окно времянки – для уюта. И мне было странно, что она потратила деньги не на предметы первой необходимости, не на продукты и на рубероид для крыши… Эти соломенные зайчики дожили до конца всех перипетий с домами и затерялись где-то на последней точке – когда я продавала второй, маленький папин дом. Я видела их в сарае за горкой тырсы, потемневших и облупленных, провела рукой, стирая пыль, погрустила, - вспомнилось… Почему не забрала? Очень жалею теперь. Молодая была, не понимала, как важно будет для меня сохранить вещи, помнящие тепло родных рук, видевшие события, которые я уже не помню.
Что еще… Теплый вечер, лето… Виляет хвостом и ластится пес Джульбарс.
- Ты моя зозулька…. Ты мий котесык… - мама поднимает меня и целует.
Так тепло и счастливо у нее на руках…
- Та не поднимай ее, она ж тяжелая. Ей же уже семь лет…
А мама все равно держит меня на руках, прижимает к себе и повторяет ласковые добрые слова…
За день до маминой смерти Джульбарс отвязался, и, перепрыгивая через забор, повесился на собственной цепи…
…. В восемь лет я попала в больницу. Диагноз – гигрома. Это такая шишка под коленом, где, предположительно, от удара, собралась жидкость из сустава. Сказали, надо оперировать, причем под общим наркозом. Когда делали операцию, хирургу стало плохо с сердцем. Отец говорил, что они с мамой сидели под дверью операционной, когда забегали врачи, захлопали двери, стало ясно – что-то случилось.
- Мы думали, что с тобой, просто нам не говорят. Хирургу, а не пациенту, плохо на операции – один из тысячи случаев.
А потом мама сидела со мной ночь, когда я плакала и ворочалась на больничной кровати.
- Аленка видела, что я переживаю, и говорила мне «Мамочка, мне совсем не больно»… - рассказывала потом мама бабушке, - а я же видела, что обманывает, не хочет расстраивать…
А я помню, что кровать стояла у крашенной стены, что рядом была маленькая белая тумбочка, и помню мамин силуэт в ночном полумраке…
…
Построили дом. Большой, просторный: широкая прихожая, большой зал, две квадратные комнаты для дочерей, длинная вытянутая спальня для родителей, кухня метров 25, с ванной и лестницей вниз, в «бункер» - полуподвальное помещение, где предполагались еще две комнаты и подвал для варенья и солений. Сначала сделали отделку в половине дома, «дочерние» комнаты были пока не готовы.
…Помню, как торопились поставить елку – огромную, до потолка, пушистую и сильно пахнущую хвоей и морозом. Папа обтесывал топором толстый ствол, чтоб закрепить елку в железной треноге, а в маленьком черно-белом телевизоре Леонид Ильич Брежнев уже поздравлял граждан Советского Союза с новым годом.
… После того, как мы переехали в дом, во времянке стали жить дед Иван и бабушка Фрося, папины родители.
… Помню, как случился скандал. Бабушка сказала, что слышала, как мама сказала на нее «зараза», дед пришел ругаться. Мама же утверждала, что «зараза» предназначалась нашей шкодливой кошке. Папа с дедом скандалили долго и громко. Кто был прав и как было на самом деле, не подтвердит уже никто, - все умерди. И тайна сия почила с участниками ссоры.
Потом бабушка Фрося заболела, ее прооперировали и привезли домой. Умирать. Рак. Мама за ней ухаживала. Бабушка знала, что умирает, и говорила всякое. Бог всем нам судья.
Умерла бабушка Фрося в декабре 1979 года.
… А за некоторое время до этого мама начала болеть. Помню, она приходила с работы, садилась на диван, отдыхала. Она была полной женщиной. Отец опускался на пол, хмурил брови, проводил рукой по ее ногам, по кости - от колена до щиколотки. Потом слегка нажимал на кость – раз, два, три… Опять проводил и опять хмурился. Я немедленно садилась рядом и проделывала то же самое. Очень хорошо помню, как подушечками пальцев прощупывались ямочки, оставшиеся после нажатий – тест на отеки.
Потом стало «прыгать» давление, сейчас 90 на 60, а через час – 100 на 180… И обратно. Маму положили в больницу. В хорошую больницу, по знакомству, где ее все знали, где медикаменты – лучшие, палата – на два человека, уход – только, что не кормят из ложечки.
… Помню, играем мы в саду с подружкой-соседкой Таней. Приходит моя сестра и говорит, что пора ехать в больницу, проведывать маму. А мне не хочется ужасно, игра-то в самом разгаре. И я уперлась – не хочу! Сестра меня ругала, не помню, что она говорила, но осталось ощущение, что что-то очень обидное, взывала к совести. В больницу я в тот раз так и не поехала.
Но маму в больнице помню, в другое посещение, когда я поехала с отцом. Мама в байковом халате сидит на больничной койке скрестив руки под полной грудью и улыбается.Волосы приглажены назад, отекшее лицо, крупная родинка на подбородке. На прикроватной тумбочке маленькая стеклянная банка с синей крышкой. На крышке - серая рыбка изогнулась полумесяцем
- Хочешь бутерброд? - спохватывается мама и начинает быстро намазывать черную икру на неаккуратный ломоть хлеба.
Я отксываю маленький кусочек, икринки лопаются на зубах. Еле сдержавшись, чтоб не выплюнуть, молча протягиваю бутерброд маме. Мне десять лет.
Это последняя картинка в памяти, где мама жива.
… Февраль. Я играю в доме у бабули. В окно вижу, что у калитки остановилась машина «скорой». Из нее вышла сестра, за ней – врачебная бригада. Доктор, которого я знаю в лицо, фельдшер с квадратным раскладным чемоданчиком. Они заходят в дом, сразу сворачивают в комнату к бабушке. Через секунду оттуда слышится крик, глухой и страшный, «Отдайте… Отдайте…» Лариса заходит в гостевую, где на диване сижу я, и говорит: «Тихо, Аленка. Мама вмерла…»
Я падаю лицом в подушку и плачу. Не знаю, почему… Поняла ли я тогда истинное значение тех слов? Нет. Могла ли осознать степень потери? Нет, совершенно... Но мне казалось, что надо сильно плакать.
Я не знала тогда, что жизнь навсегда разделится на «до смерти мамы» и «после», что с этого момента, с этой точки, моя судьба пойдет не так, как предполагалось, что это страшное событие определит впоследствии и поступки мои, и образ мысли, и стремления.
…Потом были похороны. В большой комнате на столе поставили гроб. Мама почему-то лежала в нем в платке, хотя при жизни платки не носила, по крайней мере, я этого не помню.
А туфли, ее новые черные туфли лежали рядом с ней, в ногах. Обуть ее не смогли – очень отекли ноги…
Справа от гроба сидела бабуля в окружении сестер. Она все время раскачивалась и шептала «Отдайте». Лариса ходила как сомнабула, заплаканная, взрослая, в черном платке с длинными кистями.
Помню, как стоял у гроба дед, как тряслась его спина в беззвучном плаче.
Было очень много людей. Все в черном, многие плакали. И между этими черными людьми было не протиснуться, не пройти. Они заполнили наш большой дом, двор, и даже улицу. Они принесли мертвые шуршащие венки с черными лентами и много мимозы. Горы мимозы, и она так сильно пахла, что невозможно было спрятаться от этого запаха, сладкого до тошноты, запаха, который навсегда останется для меня запахом смерти и горя.
… Потом заиграл оркестр, этот ужасный марш с трубами и пронзительным звоном железных тарелок, и на дорогу, за гробом стали бросать мимозу. Помню, что веточки примерзли, покрылись стеклянным льдом, и я еще месяц ходила по ним в школу, каждый раз стараясь не наступить на вжавшийся в неровную землю, символ беды.
Отца на похоронах я не помню. Знаю только, что пил он в те дни так, как не пил никогда ни раньше.
… А про меня как-то забыли. Горе каждого было столь велико, что в нем не осталось места другим чувствам и мыслям.
И когда гроб опустили на табуретки перед катафалком, чтобы простились те, кто не поедет на кладбище, какая-то старуха взяла меня за руку.
- Пойди, потрогай маму, а то бояться будешь.
Я упиралась, вырывала руку, а эта старая карга все-таки дотащила меня до гроба, до необутых маминых ног. Ощутив холод мертвого тела, я закричала. На мой крик повернулась Лариса и, увидев, что происходит, старую каргу прогнала.
Но я испугалась. Сильно и надолго.
…Года два после похорон я не могла оставаться в доме одна, но никому не говорила об этом - стеснялась. Когда отец уходил в магазин, я закрывала все двери, залезала на широкий подоконник в кухне и так сидела, вздрагивая на каждый шорох, пока отец не возвращался.
Я боялась, что войду в большую комнату, где совсем недавно стоял гроб и увижу там маму. Доводы рассудка, что умершие не возвращаются, и, следовательно, маму в комнате я не увижу, мозг не принимал. И только года через два после похорон принял иррациональное объяснение. Пусть я ее увижу, но ничего плохого она мне не сделает, даже не приблизится, не прикоснется, потому что она – моя мама и не станет меня пугать.
… В большой комнате, на журнальном столике долго стояла мамины фотография. Отреставрированная и «облагороженная» цветом, увеличенная с любительской пожелтевшей, с художественно наложенной тенью, она была какая-то… неживая. И мамино лицо на ней было ненастоящим, рисованным. Рядом стояли часы и ваза с цветами. На часах семи минут второго – время смерти. Иногда я садилась на пол перед столиком и долго смотрела в рисованные мамины глаза. И мне начинало казаться, что они двигаются, что слегка щурятся, и она чуть-чуть улыбается. Я училась ее не бояться. Только тогда, когда дома был кто-то еще.
… Помню, в ту зиму мы с сестрой часто ходили к бабушке. Десять минут пешком по скользкой дороге, местами – с темными дорожками песка или настоящей печной золы. От улицы Остапа Вишни до улицы Танкистов. город Днепропетровск.
И почти каждый день мы встречали старух. Две, чаще три, или даже четыре - они так гуляли, передвигаясь медленно, тяжело переваливаясь с одной больной ноги на другую, как ожившие матрешки. Руки в карманах, старые польта еле сходятся на животах.
Старухи гуляли по улице Танкистов, шли, как правило, нам навстречу. А когда мы ровнялись, здоровались, и уходили дальше, вперед, старухи поворачивались и долго смотрели нам вслед, горестно качая головами. Иногда я останавливалась и тоже смотрела на них. Так мы и стояли, я десятилетняя – против старух, а между нами – темная морозная пелена.
… Когда осознание масштабов того, что случилось, все-таки пришло, меня посещали разные и, порой, весьма странные, до дикости, мысли и чувства.
На большой перемене в школьном дворе дети лупились снежками, и, помнится, попали в меня, больно и мокро. И кто-то из детей закричал: «Не надо в нее бросать! У нее же мама умерла!» И тогда я поняла, что стоит сказать, что я расту без мамы, меня начинают жалеть, что немедленно дает некие бонусы, особенно от взрослых. Планка снижается, и не надо соответствовать высокой, ибо у меня есть «экскьюз» на всю жизнь – я сирота.
«Отца нет – полусирота, матери нет – совсем сирота», - часто повторял папа.
И правда, плохо учусь – что с меня взять, без матери расту, глупости совершаю – а как же иначе, некому присмотреть, подсказать… Довольно долго, уже будучи взрослой, я время от времени давала эту информацию и всегда, несмотря на возраст, чувствовала, что планка опускается, и тем подсознательно удовлетворялась.
Только уже совсем взрослой, лет в 25 имея возможность упомянуть в разговоре о своем «сиротстве», я вдруг четко осознала, что не хочу этого делать. Что мне не нужен экскьюз, простите за импортное слово.
… А когда мне было лет сеьмнадцать, я поняла, что в душе есть обида, раздражение и даже злость на маму. Как она могла умереть? Как могла меня бросить? В неокрепшем юном мозгу теплилась мысль, что смерть – сознательный выбор, что человек сам решает, жить ему или нет - всегда. Ведь если бы она была жива, отец бы не пил, не скандалил, не изводил себя самого и всех вокруг, Лариса не сбежала бы из дома, едва выйдя замуж, а мои мечты не начинались бы со слов «уехать подальше».
Я боюсь глубокой воды, быстрой езды на машине, я боюсь высоты, собак, болезней, террористов и природных катаклизмов. Я ужасно волнуюсь, когда муж, задержавшись, не звонит, когда в квартире чувствуется запах газа, когда искрит электричество и когда взлетает самолет.
На самом деле я боюсь только одного - смерти. Потому что холодной зимой 1980 года старая, выжившая из ума дура дотащила меня за руку до холодных маминых ног. Поэтому я не люблю старух, особенно «простых», которые ничего не боятся и которые ходят гулять по улице, в любую погоду, даже в темные февральские вечера.
****
Вчера, второго марта, я сказала своему почти пятнадцатилетнем сыну:
- Сегодня твое бабушке исполнилось бы 78 лет. Не так чтоб возраст. Она вполне могла бы дожить. Увидеть Нуну, порадоваться твоим успехам…
- А ты часто о ней думаешь? – спросил сын.
- Почти каждый день. Иногда даже разговариваю. А еще с того дня, с моих десяти лет у меня часто возникает ощущение, что за спиной стоит ангел. И хранит в самые тяжелые минуты.
Только последние годы я все чаще шепчу «Сохрани лучше их. Моих детей».